– Падла, – тяжело дыша, процедил Рябцев и сплюнул. Слюны не было, была только сухая тягучая субстанция, которая лентой повисла не его подбородке. Вытерев лицо рукавом парадного мундира, Рябцев отступил назад. – Падла… Вот теперь это все неважно. Только теперь.
Чуть пошатываясь, Рябцев побрел назад. Люди перед ним, видя растрепанный и перечачканный кровью мундир и отсутствовавшее, потустороннее лицо опера, испуганно расступались. Но ему было плевать. Плевать на все.
В туалете Рябцев умылся. Подняв мокрое лицо, в залапанном и треснувшем в углу зеркале над раковиной он увидел собственное изможденное, потерянное лицо. Лицо человека, чей мир перевернулся, а все координаты в нем исчезли окончательно и бесповоротно.
Рябцев хотел, чтобы у него возникло желание двинуть кулаком по зеркалу. Желания не возникло. Внутри была пустота, и не хотелось больше ничего.
Рябцев вытер лицо бумажным полотенцем, швырнул его в урну и вышел в коридор.
Бегин сидел в кабинете и что-то писал в свете настольной лампы. Он лишь покосился на Рябцева, окинул взглядом его одежду – Рябцев успел переодеться.
– У тебя где-то лежит запасная одежда?
– В архиве свитер валялся. Весной по утрам холодно было, и Вика предложила…
Рябцев запнулся, споткнувшись на имени жены, и понял, что продолжать не нужно. Он молча подошел к окну. На город опускались сумерки. Рябцев посмотрел наверх. По небу ползли редкие облачка, и опер вдруг где-то на периферии сознания отметил, что они были очень красивы. С одной стороны – восточной, откуда скоро придет ночь – черноватые, зато с западной стороны – там, где на горизонте все еще жило воспоминание о солнце – их обрамляли красные и розовые узоры.
Рябцев достал пакет с табаком, пачки с папиросной бумагой и фильтрами. Приоткрыв окно, скрутил себе сигарету. Закурил. Струйка дыма зигзагом ползла к окну, но сразу за ним рассеивалась и устремлялась, тая, наверх.
– Самое хреновое, когда нож в спину всаживает кто-то близкий, – пробормотал Рябцев. – От чужого это ждешь. А близкий… Он, к тому же, знает, сука, куда именно ударить. Он знает, где слабое место. И бьет без промаха именно туда.
Рябцев, делая очередную затяжку, обратил внимание на костяшки. В туалете он их отмывал, как мог. Раны на разбитой об чужое лицо коже щипали и пылали огнем. Сейчас они выглядели багровой, вздувшейся мертвой тканью.
– Сегодня один из самых хреновых дней в моей жизни, чувак. Бывают же такие дни, б… дь. Тебе ли не знать, – сказал Рябцев. Ему не хотелось ничего, кроме как поделиться своей болью с кем-то. А после того, как он узнал Бегина получше, Рябцев знал точно, что тот знает толк в боли. Несмотря на отсутствие возможности чувствовать ее физический эквивалент. – Посоветуй мне что-нибудь. Пока что у меня только один вариант. Нажраться в лоскуты и не просыхать несколько дней.
– В прошлый раз тебе это помогло?
– Все, что в моей жизни было важным, развалилось к е… ням. Ты ведь проходил через такое. Да чего уж там… Тебе было намного хуже, чем мне сейчас. Наверное. Как ты справился?
Бегин отложил ручку. Обернулся на Рябцева. Тот смотрел на следователя и ждал ответа.
– Кто сказал, что справился?
Рябцев мрачно хмыкнул.
– Эта хрень внутри… она не уходит?
Бегин решил присоединиться. Закурил, присел на подоконник рядом с Рябцевым, толкнув оконную раму и распахнув ее пошире.
– Я иногда думаю. Ведь родиться человеком – это уникальная возможность. Ты ведь тоже слышал все эти истории? Про миллионы лет эволюции, про самый сильный сперматозоид, который в ходе борьбы пробивается к цели первым, и про все такое? Ну, все эти слова, которые придумали, чтобы успокоить того, кто не находит больше сил, чтобы жить. А ведь человек способен на многое. Все, что мы видим вокруг, сделал человек. И плохое, и хорошее. И это странно. Кто-то подыхает в канаве, не найдя полтинника на похмелиться, а кто-то строит космические корабли.
– Пара человек строит корабли, – буркнул Рябцев. – Миллионы подыхают в канаве.
– Вот именно. Но родиться человеком – это ведь действительно удача. Нас семь с половиной миллиардов. Представляешь себе? Семь с половиной миллиардов уникальных возможностей, большинство которых спустили в унитаз. Мы способны почти на все, а мы по своей тупой природе, или по незнанию, или почему-то еще, с рождения до самой смерти копаемся в грязи. Уверены, что мы умные, что мы мыслим – а на самом деле просто постоянно стоим на месте, переставляя в новом порядке старые программы, предрассудки и услышанные по телевизору слова.
Рябцев впервые, слушая пространные речи Бегина, начал смутно понимать, о чем он.
– Мда… Что-то с этим миром сильно не так.
– При чем здесь мир. Что-то сильно не так с нами. Мы можем почти все, если так разобраться. А мы просираем свою жизнь, копаясь в канализации. Заводим семьи, чтобы иметь под рукой того, на ком можно сорваться. Рожаем детей, которые через много лет будут ненавидеть друг друга, грызясь за родительскую квартиру или просто потому, что мы научили их ненавидеть, а не любить. И тогда, конечно, все бесполезно. Самая великая возможность в мире не имеет никакого смысла, если ею не воспользоваться. Мы получаем уникальный шанс жить – а нас все время тянет вниз, к ненависти и смерти. Семь с половиной миллиардов просранных возможностей. Огромная затерянная в космосе больница для психов.
Рябцев вздохнул.
– И чем это поможет мне?
– Да ничем, дружище, – Бегин, очевидно, сочувствовал оперу. Потому что не только назвал его другом, но и ободряюще похлопал по плечу. – Нам никто ничего не должен. Никто не обязан любить тебя. Или меня. Мы одиноки на планете. Каждый из нас рождается и умирает абсолютно одиноким. Чем скорее мы это поймем и перестанем заставлять мир и людей вокруг плясать так, как нравится нам, потому что мы с какого-то перепугу внушили себе, что мир нам что-то должен – тем лучше.